Троянская судьба Российской империи

--

История I Мировой войны представляется во многом сцеплением случайных обстоятельств.- Случайный выстрел в Сараево, две крупнейшие континентальные монархии — Германия и Россия, несмотря на имеющиеся родственные связи, решившие вступить между собой в самоубийственную схватку.- Всё это напоминает скорее античную трагедию, чем реализацию какой-то исторической закономерности…

Смысл античной трагедии, в сущности, сводится к осознанию человеком собственной судьбы: опознать её и последовать за ней — вот высшая доблесть для древнего грека.- При этом судьба может быть как счастливая, так и вполне себе трагическая.- Следование трагической судьбе с полным пониманием не только её губительности для себя самого, но и катастрофичности для окружающих — основная мысль от «Илиады» Гомера до «Царя Эдипа» Софокла и позднее… «Покорный судьбу ведет, непокорного судьба тащит», — говорили стоики, уподобляя судьбу собаке, привязанной к движущейся колеснице.- Можно сколько угодно лаять и упираться, но колесница всё равно потащит тебя за собой, так не лучше ли сохранить достоинство и бежать впереди?- Поэтому Гектор, выходя на бой с Ахиллом из-за троянских стен точно знает, что идет на собственную погибель, ибо какие шансы у человека против полубога?- Но даже в этом случае, герою подобает соответствовать канону калокагатии — доблестной красоты, то есть принять смерть в бою, с гордо поднятой головой.- Именно в таком ключе толкует В.В.Розанов в «Мимолётном» (1915) природу монархии: «Царь есть часто носитель великих неудач, т.е. корифей великих хоров трагедий: и мы должны кидаться вслед за ним во всякую трагедию с мыслью, что «погибнем», но «за лучшее».

Приводимый ниже текст А.В.Сигорского (1889–1970), написанный в июле 1914 года, на первый взгляд о начале I Мировой войны, мобилизации, отправке на фронт и прощании с невестой.- Однако в очерке очень точно передана ситуация экзистенциального выбора, предшествующая осознанию судьбы — оцепенение, связанное с неопределенностью, с тем драматическим моментом, когда собака осознаёт, что привязана к колеснице судьбы, в качестве которой здесь выступает эшелон… Поразительный по своей искренности текст приводится по сборнику: «По обстоятельствам военного времени…» (Нижегородская губерния в 1914 — начале 1918 г.). Нижний Новгород, 2018. Т. 1. С. 248–251.

* * *

А.В.Сигорский, 1913 (Публикуется впервые)

На войну!

Мы едем в Гельсингфорс. Говорят, будем рыть траншеи, строить укрепления. Кое-кто из опасливых успокаивает: от огня далеко… пороем-пороем — и уйдем…, а пехота пусть там отдувается…

Меня это не трогает. Буду ли под огнем, не буду ли, все равно. Это странное безразличие длится с тех самых пор, как я услышал на улице страшное слово:

– Мобилизация!

Сначала не верилось. Казалось, что это так нарочно, дело случая. Скоро все это разъяснится, и ничего серьезного не будет. Потом я поверил головой, когда мать с заплаканными глазами встретила меня дома и как-то молчаливо-жалостливо начала ухаживать за мной.

Поверил, но ни страха, ни тем более ужаса не ощутил. Только до боли стало жаль старую мать. И опять невозмутимое, возмутительное спокойствие, безразличие.

Казалось странным, что друзья, прощаясь со мной, были как-то особенно внимательны, заботливы, в глазах их было плохо скрываемое беспокойство. Одна знакомая во время моего последнего разговора с ней вдруг отвернулась в сторону и быстро, торопясь, заговорила:

– Да, да… Это, конечно, несерьезно… Через месяц. Бог даст, мы снова с Вами свидимся…

А через несколько минут, забывшись, прибавила:

– А месяца через два мне удастся устроиться сестрой милосердия… и, быть может, мы столкнемся с Вами на поле битвы…

И на глазах у нее были слезинки.

Святая простота!

Но и этот случай только тронул меня, но глубоко не задел. Все время какие-то бледные, призрачные переживания, ничего глубокого, волнующего.

И только когда я сел в поезд и увидел через оконное отверстие теплушки огромную толпу, которая плакала как один человек, я что-то понял, понял очень больно и сам заплакал, спрятавшись от толпы за стенку вагона.

Что я понял? Понял ужас войны? Да, но ужас не с той стороны, с которой он хватает меня за горло и волочит, мучая, терзая и поднимая волосы дыбом. Нет, но ужас, ужас был в глазах одной девушки, которая схватила своего возлюбленного за плечи и бессмысленно кричала без слов, без слез, дрожа всем телом.

И этот дикий ужас отражался во всех глазах, прыгал в них, бесновался, кричал. И я, смотря в эти глаза, начинал проникаться ужасом, ужасом бессилия перед каким-то нечеловеческим преступлением, грехом, диктуемым несуществующей судьбой. На момент я даже поверил в судьбу. Это ведь значило: так и должно быть.

Так и нужно, и должно, чтобы старики с георгиевскими крестами на зипунах безгневно шли на бойню и дрожащими руками благословляли обезумевших женщин и плачущих, как малые ребята, взрослых-сыновей. Это значило, что так все и должно быть и десятки тысяч кричащих — без слез, прямо из сердца — лиц, глаз, губ; и полуживые старухи, задыхавшиеся от тоски, и масса человеческих тел, втиснутых в вагоны и плакавших в унисон с толпой в глубокой жалости к себе.

Мне стыдно было плакать на глазах у толпы ведь я солдат. И я все-таки плакал, закрывшись шляпой и сжимая дрожащими пальцами прыгавшие сумасшедшие губы. Что ж! Плакать, в сущности, так легко, так больно и радостно. Что я мог? Тогда мне казалось, что меня нет, что есть в мире только одно безликое, страшное великое горе, от которого нельзя не плакать. Нужно было плакать.

А потом, потом пропал и ужас, и осталась только жалость ко всем этим серьезным бородатым людям, которых тащат за шиворот, а они безропотно повторяют:

– Никто, как Бог… Не я первый, не я последний…

Когда мне временами бывало тоскливо, и я чувствовал, что тоска эта только моя и ничья больше, что она по мне, что я болею только о собственной боли, я злился на себя. Я говорил — это стыдно, этого не нужно. Или радуйся, если можешь, или тоскуй, но тоскуй так, чтобы эта тоска была тоской всех, тоской жизни.

И в полутемном скотском вагоне я почувствовал эту всетоску, эту тоску со всеми, за всех. Почувствовал, что жалость моя перешла в любовь, и я вдруг так ласково, по-братски полюбил всех этих солдафонов, у которых впереди ни счастья, ни удачи, а позади — плачущая толпа.

Если бы про эти переживания рассказал мне кто-нибудь посторонний, я усомнился бы в его искренности. Может быть, я просто назвал бы его сентиментальным. Но тут, тут не могло быть неискренности: я никогда так не плакал и, наверное, уже не буду плакать. Я только бродил по вагону, терся на нарах, протискивался к крошечному окошечку и все ласково глядел в беспокойные, потерянные глаза моих попутчиков.

И вспомнил бодлеровских химер. Вот у всех этих загнанных зверьков тоже свои химеры, от которых им не отделаться до последнего вздоха. С последним вздохом уйдет безобразная химера, которую, быть может, он сам посадил себе на спину, бедный русский, непобедимо бедный мужик.

И у меня моя химера. Ведёт же она меня на войну. Зачем-то еду, стукаюсь об стенку вагона, больно начинаю тосковать по ком-то, у кого ласковые, холодные руки и затуманенные глаза. К чему? Зачем-то к смерти. А ведь я люблю жизнь! Быть может, жизнь и есть химера?

И я усмехаюсь.

Вагон тарахтит, тарахтит, тарахтит…

(с) Запрещается любое использование материалов без согласования с автором.-

--

--

Роман Нижегородский
Роман Нижегородский

Written by Роман Нижегородский

Чернорабочий провинциальной культуры

No responses yet